— Едет? Ну, слава Богу! — не переставая есть, проговорил Драный: — давно пора. Целый день протомились…
Из-за чащи донесся отдаленный топот копыт скачущей лошади; топот приближался и становился все слышней и слышней, потом он вдруг оборвался и сменился сильным шумом ветвей: всадник пробирался через чащу к поляне по немногим известной дорожке, по которой можно было проехать и на лошади.
Минуты через две из-за покрасневших ветвей клена с лапчатыми большими листьями показался казак верхом на рыжей вспотевшей лошади.
— Здорово дневали, молодцы! — крикнул он громким, разливистым голосом казакам и бурлакам, которые стали подниматься с земли и подходить к землянке.
— Семен, здорово! — ловко спрыгнув с лошади и зацепив ее по ногам кривой шашкой, висевшей у него через плечо на узком ремне, сказал он Драному, который встал с обрубка, но продолжал есть.
— Слава Богу, Кондратий Афанасьевич, — кланяясь и отбирая у него повод лошади, сказал Драный — долготы чего-то… я уж вот, грешным делом, и проголодался…
— Сразу ничего не сделаешь — не такое дело! — сказал Булавин, садясь на обрубок.
Булавин был казак лет сорока пяти, высокого роста, с роскошной черной бородой, отливавшей чуть заметно красноватым цветом, с красивым, правильным, сухим лицом, с живыми и блестящими глазами. Темно-зеленый теплый казачий кафтан ловко сидел на нем и плотно обтягивал его сильное тело. Бобровая шапка с голубым верхом и с широким серебряным позументом, надетая набекрень, открывала с левой стороны его черные вьющиеся, подстриженные по-казацки волосы. Голубые шаровары дорогого английского сукна, сафьянные желтые сапоги с красивыми узорами на голенищах, пестрый шелковый пояс, за которым был воткнут кинжал с дорогой костяной ручкой, — одним словом, вся роскошная, по-казачьи, одежда его показывала в нем богатого, щеголевого казацкого атамана.
— Ну, вот, милые мои братцы и молодцы, — заговорил он, обращаясь к собравшейся и окружившей его толпе — говорить вам долго не буду, — сами ведаете, на какое дело идем и за что руки мы промеж себя давали… Нонешней ночью надо нам совершить, о чем мы пересоветовали и уговорились, стало быть, хлопочите, как не мога больше… Чтоб голов нам своих зря не погубить! Вот в чем я вас больше всего, молодцы, попрошу…
Он остановился и поглядел на тесно сдвинувшуюся толпу. На всех лицах было напряженное и торжественное внимание; даже вечно сонные и пьяные глаза запорожца Луки Хохлача выражали теперь эту напряженность и вниманье.
— В чем я вас попрошу, молодцы, — продолжал Булавин: — это, чтобы наипаче всего тишину блюли… Их — много, а нас — чего тут? горсть! Никто чтобы ни шорохнул, ни ворохнул. А как я знак подам, тогда попроворней — уж сами вы там знаете. Спуску им, супостатам, никакого не давать: они не жалели, грабили нас. Помните лишь, что на случай неудачи нам — конец!.. Сами уже об себе промышляйте. Ну, думаю, что Пресвятая Богородица поможет нам против притеснителей… Как стемнеет, тогда подойдите и остановитесь за станицей, а я зараз поеду. Илья, убирайся со мной!
Высокий казак, сухощавый и черный, с торчащими врозь из-под шапки курчавыми волосами, отделился от толпы и пошел за лошадью. Казака этого звали Ильей Гуляком. Он был первый удалец и песенник по всему Айдару.
Князь Юрий Владимирович Долгорукий уже второй месяц кутил с старшинами и офицерами в Шульгинской станице. Наступила осень, хотя теплая и больше похожая на весну в этом краю, но все-таки очень скучная. Князь стал уже порядочно тяготиться своим пребыванием среди казаков, тем более, что их осталось меньше половины, а остальные неведомо куда скрылись. Да и эти оставшиеся глядели так угрюмо, косо и загадочно, что лучше было бы, если бы их и совсем не было. Вчера бежали из полка два солдата — Фокин и Скоробогатов, три дня назад сбежала казачка Аксинья, на которую князь израсходовал не мало денег и которую в течение трех недель называл своею «сударушкою», не предполагая, что она огорчит его таким неожиданным и неблагодарным поступком. Князь утешал себя лишь тем, что все эти три дня и ночи напролет кутил с старшинами и офицерами.
Обыкновенно бывало так: первым являлся Ефрем Петров.
Он с неизменною аккуратностью, беззаботно посвистывая и не снимая папахи при входе, вынимал из-под полы своего красного кафтана сулею с вином и ставил на стол перед полковником.
— Есть? — задавал серьезно свой обычный, ежедневный вопрос князь и получал такой же обычный и неизменный ответ:
— Уж я не достану, кто и достанет…
Затем приходил толстый майор-немец с красным, широким, добродушным лицом и с желтыми кудрями, и тоже ставил на стол штоф.
— Есть? — спрашивал князь.
— Москателен вейн, — широко и глупо улыбаясь, отвечал немец.
Третьим являлся обыкновенно Григорий Машлыкин или кто-нибудь другой и точно так же, как Ефрем, не снимая папахи, отвернув полу кафтана, извлекал бутылку.
— Помаранцевая, заморская! — торжественно говорил он, ставя ее на стол.
— Знатно! — тем же тоном отвечал князь.
И так один за другим являлись остальные старшины и офицеры, и каждый обыкновенно приносил по бутылке с вином или водкой.
Изба, пропитанная винным запахом уже с первого дня приезда Долгорукова, тотчас же наполнялась табачным дымом и винными испарениями. После первых трех рюмок наступало веселое оживление, все начинали разом говорить, смеяться без причины, расстегивали или даже совсем скидали верхнее платье. Первый пример подавал сам хозяин-князь, который сильно потел и всегда сидел в одной рубахе.